О произведении
Рассказ «Фотография, на которой меня нет» Астафьева был написан в 1968 году. В произведении описывается глава из жизни автора, когда он из-за болезни не смог сфотографироваться вместе со всем классом, а лучший друг поддержал его.
Для лучшей подготовки к уроку литературы рекомендуем читать онлайн краткое содержание «Фотография, на которой меня нет». Пересказ книги также пригодится при работе над читательским дневником.
Материал подготовлен совместно с учителем высшей категории Кучминой Надеждой Владимировной.
Опыт работы учителем русского языка и литературы — 27 лет.
Краткое содержание
Однажды зимой скромную деревенскую школу «взбудоражило неслыханно важное событие»: из города приедет фотограф, чтобы сделать общий снимок всего класса. Ребята тут же стали обсуждать, кто как будет стоять на снимке. На общем собрании было решено поставить в первые ряды отличников, а двоечников и хулиганов разместить в последнем ряду. Среди последних оказались лучшие друзья – Витя и Санька. От злости и досады они полезли в драку, а затем отправились на вал, и «стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался». Домой друзья вернулись все в снегу, с промокшими валенками.
Ночью Витю ждала расплата за его необдуманный поступок: у него сильно разболелись ноги. Мальчик страдал ревматизмом, который достался ему в наследство от покойной матери. Проснувшись от Витькиных стонов, бабушка Екатерина Петровна поначалу как следует отругала его за глупость, а после принялась лечить: натирать ноги нашатырным спиртом, укутывать пуховой шалью. Но ничего не помогало – от сильной раздирающей боли Витя «бился и кричал на весь дом».
Бабушка разбудила деда и отправила его растапливать баню. Она как следует пропарила больного внука, еще раз натерла и укутала ноги, дала ему «ложку противной водки, настоянной на борце, чтоб внутренность прогреть». Витя проспал крепким сном до полудня. Проснулся от того, что бабушка ругалась с Санькой, которого прислали за Витей сделать общий снимок класса.
Витя попытался встать на ноги, но упал, как подкошенный. Увидев друга в столь плачевном состоянии, Саня принял мужественное решение – остаться с Витей, и не пойти фотографироваться. Он пообещал, что сразу после выздоровления они вместе поедут в город и сделают самый лучший снимок.
Витя еще целую неделю сидел дома. Бабушка его лечила и всячески баловала. От скуки мальчик целыми днями сидел на лавке и глядел в окно. Заделанное на зиму деревенское окно – «своего рода произведение искусства», по которому можно определить характер хозяйки, ее вкус и доход семьи. Так, у бабушки рамы были вставлены «с толком и неброской красотой»: между ними лежал лишь мох от сырости, уголек от обмерзания стекол, да рябина против угара.
Спустя несколько дней в дом «нагрянул важный гость» – школьный учитель Евгений Николаевич, который принес с собой фотографию, на которой не было Вити и Сани. Мальчик принялся рассматривать лица своих одноклассников. Ему было очень горько оттого, что его не было среди них в тот день.
Учителя и его жену, тоже учительницу, очень любили и уважали в деревне. Местные жители всячески старались им незаметно помочь: оставляли под дверью дрова, молоко, сметану, бруснику. Учителя сделали много добра: обустроили школу, привезли учебники, тетради, карандаши. В деревенском клубе обучили молодежь танцам и играм, ставили занятные театральные постановки.
Автор сохранил школьную фотографию. «Она пожелтела, обломалась по углам», но все еще можно было узнать лица ребят. Многие из них не вернулись с войны.
Читать онлайн «Фотография, на которой меня нет»
Виктор Петрович Астафьев
Фотография, на которой меня нет
Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие.
Из города на подводе приехал фотограф!
И не просто так приехал, по делу — приехал фотографировать.
И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся овсянской школы.
Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны.
Учитель и учительница — муж с женою — стали думать, где поместить фотографа на ночевку.
Сами они жили в одной половине дряхленького домишка, оставшегося от выселенцев, и был у них маленький парнишка-ревун. Бабушка моя, тайком от родителей, по слезной просьбе тетки Авдотьи, домовничавшей у наших учителей, три раза заговаривала пупок дитенку, но он все равно орал ночи напролет и, как утверждали сведущие люди, наревел пуп в луковицу величиной.
Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, где висел пузатый телефон, и днем в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или просто так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.
Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тетка Авдотья. Она отозвала учителя в куть и с напором, правда, конфузливым, взялась его убеждать:
— Им тама нельзя. Ямщиков набьется полна изба. Пить начнут, луку, капусты да картошек напрутся и ночью себя некультурно вести станут. — Тетка Авдотья посчитала все эти доводы неубедительными и прибавила: — Вшей напустют…
— Что же делать?
— Я чичас! Я мигом! — Тетка Авдотья накинула полушалок и выкатилась на улицу.
Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы. Жил в нашем селе грамотный, деловой, всеми уважаемый человек Илья Иванович Чехов. Происходил он из ссыльных. Ссыльными были не то его дед, не то отец. Сам он давно женился на нашей деревенской молодице, был всем кумом, другом и советчиком по части подрядов на сплаве, лесозаготовках и выжиге извести. Фотографу, конечно же, в доме Чехова — самое подходящее место. Там его и разговором умным займут, и водочкой городской, если потребуется, угостят, и книжку почитать из шкафа достанут.
Вздохнул облегченно учитель. Ученики вздохнули. Село вздохнуло — все переживали.
Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нем и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.
Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки. Решение вопроса о распорядках выходило не в нашу с Санькой пользу. Прилежные ученики сядут впереди, средние — в середине, плохие — назад — так было порешено. Ни в ту зиму, ни во все последующие мы с Санькой не удивляли мир прилежанием и поведением, нам и на середину рассчитывать было трудно. Быть нам сзади, где и не разберешь, кто заснят?Ты или не ты? Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, что мы — люди пропащие… Но ребята прогнали нас из своей компании, даже драться с нами не связались. Тогда пошли мы с Санькой на увал и стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался. Ухарски гикая, ругаясь, мчались мы не просто так, в погибель мчались, поразбивали о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу.
Бабушка уж затемно сыскала нас с Санькой на увале, обоих настегала прутом. Ночью наступила расплата за отчаянный разгул у меня заболели ноги. Они всегда ныли от «рематизни», как называла бабушка болезнь, якобы доставшуюся мне по наследству от покойной мамы. Но стоило мне застудить ноги, начерпать в катанки снегу — тотчас нудь в ногах переходила в невыносимую боль.
Я долго терпел, чтобы не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо, как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в теплый рукав полушубка ничего не помогало.
И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.
— Так я и знала! Так я и знала! — проснулась и заворчала бабушка. — Я ли тебе, язвило бы тебя в душу и в печенки, не говорила: «Не студися, не студися!» — повысила она голос. — Так он ведь умнее всех!Он бабушку послушат? Он добрым словам воньмет?Загибат теперь!Загибат, худа немочь!Мольчи лучше! Мольчи! — Бабушка поднялась с кровати, присела, схватившись за поясницу. Собственная боль действует на нее усмиряюще. — И меня загибат…
Она зажгла лампу, унесла ее с собой в куть и там зазвенела посудою, флакончиками, баночками, скляночками — ищет подходящее лекарство. Припугнутый ее голосом и отвлеченный ожиданиями, я впал в усталую дрему.
.
— Где ты тутока?
— Зде-е-е-ся. — по возможности жалобно откликнулся я и перестал шевелиться.
— Зде-е-еся! — передразнила бабушка и, нашарив меня в темноте, перво-наперво дала затрещину. Потом долго натирала мои ноги нашатырным спиртом. Спирт она втирала основательно, досуха, и все шумела: — Я ли тебе не говорила?Я ли тебя не упреждала? И одной рукой натирала, а другой мне поддавала да поддавала: — Эк его умучило!Эк его крюком скрючило? Посинел, будто на леде, а не на пече сидел…
Я уж ни гугу, не огрызался, не перечил бабушке — лечит она меня.
Выдохлась, умолкла докторша, заткнула граненый длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто теплой опарой облепила, да еще сверху полушубок накинула и вытерла слезы с моего лица шипучей от спирта ладонью.
— Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.
Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:
— И чего к робенку привязалася? Обутки у него починеты, догляд людской…
Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а перепробовавши все свои лекарства, заплакала и напустилась на деда:
— Дрыхнешь, старый одер!. . А тут хоть пропади!
— Да не сплю я, не сплю. Че делать-то?
— Баню затопляй!
— Середь ночи?
— Середь ночи. Экой барин! Робенок-то! — Бабушка закрылась руками: — Да откуль напасть такая, да за что же она сиротиночку ломат, как тонку тали-и-инку… Ты долго кряхтеть будешь, толстодум?Чо ишшэш?Вчерашний день ишшэш?Вон твои рукавицы. Вон твоя шапка!. .
Утром бабушка унесла меня в баню — сам я идти уже не мог. Долго растирала бабушка мои ноги запаренным березовым веником, грела их над паром от каленых камней, парила сквозь тряпку всего меня, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же натерла нашатырным спиртом. Дома мне дали ложку противной водки, настоянной на борце, чтоб внутренность прогреть, и моченой брусники. После всего этого напоили молоком, кипяченным с маковыми головками. Больше я ни сидеть, ни стоять не в состоянии был, меня сшибло с ног, и я проспал до полудня.
Разбудился от голосов. Санька препирался или ругался с бабушкой в кути.
— Не может он, не может… Я те русским языком толкую! — говорила бабушка. — Я ему и рубашечку приготовила, и пальтишко высушила, упочинила все, худо, бедно ли, изладила. А он слег…
— Бабушка Катерина, машину, аппарат наставили. Меня учитель послал. Бабушка Катерина!. . — настаивал Санька.
— Не может, говорю… Постой-ко, это ведь ты, жиган, сманил его на увал-то! — осенило бабушку. — Сманил, а теперича?. .
— Бабушка Катерина…
Я скатился с печки с намерением показать бабушке, что все могу, что нет для меня преград, но подломились худые ноги, будто не мои они были. Плюхнулся я возле лавки на пол. Бабушка и Санька тут как тут.
— Все равно пойду! — кричал я на бабушку. — Давай рубаху!Штаны давай!Все равно пойду!
— Да куда пойдешь-то? С печки на полати, — покачала головой бабушка и незаметно сделала рукой отмашку, чтоб Санька убирался.
— Санька, постой!Не уходи-и-и! — завопил я и попытался шагать. Бабушка поддерживала меня и уже робко, жалостливо уговаривала:
— Ну, куда пойдешь-то?Куда?
— Пойду-у-у!Давай рубаху!Шапку давай!. .
Вид мой поверг и Саньку в удручение. …