Текст книги «Братья и сестры. Книга 1. Братья и сестры. Книга 2. Две зимы и три лета»


Братья и сестры — Абрамов Федор Александрович

Федор Александрович Абрамов

Братья и сестры

Помню, я чуть не вскрикнул от радости, когда на пригорке, среди высоких плакучих берез, показалась старая сенная избушка, тихо дремлющая в косых лучах вечернего солнца.

Позади был целый день напрасных блужданий по дремучим зарослям Синельги. Сена на Верхней Синельге (а я забрался в самую глушь, к порожистым перекатам с ключевой водой, куда в жару забивается хариус) не ставились уж несколько лет. Травища — широколистый, как кукуруза, пырей да белопенная, терпко пахнущая таволга — скрывала меня с головой, и я, как в детстве, угадывал речную сторону по тянувшей прохладе да по тропам зверья, проложенным к водопою. К самой речонке надо было проламываться сквозь чащу ольхи и седого ивняка. Русло речки перекрестило мохнатыми елями, пороги заросли лопухом, а там, где были широкие плеса, теперь проглядывали лишь маленькие оконца воды, затянутые унылой ряской.

При виде избушки я позабыл и об усталости, и о дневных огорчениях. Все тут было мне знакомо и дорого до слез: и сама покосившаяся изба с замшелыми, продымленными стенами, в которых я мог бы с закрытыми глазами отыскать каждую щель и выступ, и эти задумчивые, поскрипывающие березы с ободранной берестой внизу, и это черное огневище варницы, первобытным оком глянувшее на меня из травы…

А стол-то, стол! — осел, еще глубже зарылся своими лапами в землю, но все так же кремнево крепки его толстенные еловые плахи, тесанные топором. По бокам — скамейки с выдолбленными корытцами для кормежки собак, в корытцах зеленеет вода, уцелевшая от последнего дождя.

Сколько раз, еще подростком, сидел я за этим столом, обжигаясь немудреной крестьянской похлебкой после страдного дня! За ним сиживал мой отец, отдыхала моя мать, не пережившая утрат последней войны…

Рыжие, суковатые, в расщелинах, плахи стола сплошь изрезаны, изрублены. Так уж повелось исстари: редкий подросток и мужик, приезжая на сенокос, не оставлял здесь памятку о себе. И каких тут только знаков не было! Кресты и крестики, ершистые елочки и треугольники, квадраты, кружки… Такими вот фамильными знаками когда-то каждый хозяин метил свои дрова и бревна в лесу, оставлял их в виде зарубок, прокладывая свой охотничий путик. Потом пришла грамота, знаки сменили буквы, и среди них все чаще замелькала пятиконечная звезда…

Припав к столу, я долго разглядывал эти старые узоры, выдувал травяные семена, набившиеся в прорези знаков и букв… Да ведь это же целая летопись Пекашина! Северный крестьянин редко знает свою родословную дальше деда. И может быть, этот вот стол и есть самый полный документ о людях, прошедших по пекашинской земле.

Вокруг меня пели древнюю, нескончаемую песню комары, тихо и безропотно осыпались семенники перезрелых трав. И медленно, по мере того как я все больше и больше вчитывался в эту деревянную книгу, передо мной начали оживать мои далекие земляки.

Вот два давнишних полуискрошившихся крестика, вправленных в веночек из листьев. Должно быть, когда-то в Пекашине жил парень или мужик, который и букв-то не знал, а вот поди ж ты — сказалась душа художника. А кто оставил эти три почерневших перекрестья, врезанных на диво глубоко? Внизу маленький продолговатый крестик, прочерченный много позже, но тоже уже почерневший от времени. Не был ли человек, носивший родовое знамя трех перекрестий, первым силачом в округе, о котором из поколения в поколение передавались были и небылицы? И как знать, может, какой-нибудь пекашинский паренек, много-много лет спустя, с раскрытым ртом слушая восторженные рассказы мужиков о необыкновенной силе своего земляка, с сожалением поставил крестик против его знамени.

Весь захваченный расшифровкой надписей, я стал искать знакомых мне людей. И нашел.

Л Т М

Буквы были вырезаны давно, может еще тогда, когда Трофим был безусым подростком. Но удивительно: в них так и проглядывал характер Трофима. Широкие, приземистые, они стояли не где-нибудь, а на средней плахе столешницы. Казалось, сам Троха, всегда любивший подать товар лицом, топал посередке стола, по-медвежьи вывернув ступни ног. Рядом с инициалами Трофима размашисто и твердо выведены прямые

С С А

Тут уж нельзя было не признать широкую натуру Степана Андреяновича. А Софрон Игнатьевич, тот, как и в жизни, обозначил себя крепкими, но неказистыми буквами в уголку стола.

У меня особенно потеплело на сердце, когда я неожиданно наткнулся на довольно свежую надпись, вырезанную ножом на видном месте:

Федор Абрамов — Братья и сестры

Федор Александрович Абрамов

Братья и сестры

Помню, я чуть не вскрикнул от радости, когда на пригорке, среди высоких плакучих берез, показалась старая сенная избушка, тихо дремлющая в косых лучах вечернего солнца.

Позади был целый день напрасных блужданий по дремучим зарослям Синельги. Сена на Верхней Синельге (а я забрался в самую глушь, к порожистым перекатам с ключевой водой, куда в жару забивается хариус) не ставились уж несколько лет. Травища – широколистый, как кукуруза, пырей да белопенная, терпко пахнущая таволга – скрывала меня с головой, и я, как в детстве, угадывал речную сторону по тянувшей прохладе да по тропам зверья, проложенным к водопою. К самой речонке надо было проламываться сквозь чащу ольхи и седого ивняка. Русло речки перекрестило мохнатыми елями, пороги заросли лопухом, а там, где были широкие плеса, теперь проглядывали лишь маленькие оконца воды, затянутые унылой ряской.

При виде избушки я позабыл и об усталости, и о дневных огорчениях. Все тут было мне знакомо и дорого до слез: и сама покосившаяся изба с замшелыми, продымленными стенами, в которых я мог бы с закрытыми глазами отыскать каждую щель и выступ, и эти задумчивые, поскрипывающие березы с ободранной берестой внизу, и это черное огневище варницы, первобытным оком глянувшее на меня из травы…

А стол-то, стол! – осел, еще глубже зарылся своими лапами в землю, но все так же кремнево крепки его толстенные еловые плахи, тесанные топором. По бокам – скамейки с выдолбленными корытцами для кормежки собак, в корытцах зеленеет вода, уцелевшая от последнего дождя.

Сколько раз, еще подростком, сидел я за этим столом, обжигаясь немудреной крестьянской похлебкой после страдного дня! За ним сиживал мой отец, отдыхала моя мать, не пережившая утрат последней войны…

Рыжие, суковатые, в расщелинах, плахи стола сплошь изрезаны, изрублены. Так уж повелось исстари: редкий подросток и мужик, приезжая на сенокос, не оставлял здесь памятку о себе. И каких тут только знаков не было! Кресты и крестики, ершистые елочки и треугольники, квадраты, кружки… Такими вот фамильными знаками когда-то каждый хозяин метил свои дрова и бревна в лесу, оставлял их в виде зарубок, прокладывая свой охотничий путик. Потом пришла грамота, знаки сменили буквы, и среди них все чаще замелькала пятиконечная звезда…

Припав к столу, я долго разглядывал эти старые узоры, выдувал травяные семена, набившиеся в прорези знаков и букв… Да ведь это же целая летопись Пекашина! Северный крестьянин редко знает свою родословную дальше деда. И может быть, этот вот стол и есть самый полный документ о людях, прошедших по пекашинской земле.

Вокруг меня пели древнюю, нескончаемую песню комары, тихо и безропотно осыпались семенники перезрелых трав. И медленно, по мере того как я все больше и больше вчитывался в эту деревянную книгу, передо мной начали оживать мои далекие земляки.

Вот два давнишних полуискрошившихся крестика, вправленных в веночек из листьев. Должно быть, когда-то в Пекашине жил парень или мужик, который и букв-то не знал, а вот поди ж ты – сказалась душа художника. А кто оставил эти три почерневших перекрестья, врезанных на диво глубоко? Внизу маленький продолговатый крестик, прочерченный много позже, но тоже уже почерневший от времени. Не был ли человек, носивший родовое знамя трех перекрестий, первым силачом в округе, о котором из поколения в поколение передавались были и небылицы? И как знать, может, какой-нибудь пекашинский паренек, много-много лет спустя, с раскрытым ртом слушая восторженные рассказы мужиков о необыкновенной силе своего земляка, с сожалением поставил крестик против его знамени.

Весь захваченный расшифровкой надписей, я стал искать знакомых мне людей. И нашел.

Л Т М

Буквы были вырезаны давно, может еще тогда, когда Трофим был безусым подростком. Но удивительно: в них так и проглядывал характер Трофима. Широкие, приземистые, они стояли не где-нибудь, а на средней плахе столешницы. Казалось, сам Троха, всегда любивший подать товар лицом, топал посередке стола, по-медвежьи вывернув ступни ног. Рядом с инициалами Трофима размашисто и твердо выведены прямые

С С А

Тут уж нельзя было не признать широкую натуру Степана Андреяновича. А Софрон Игнатьевич, тот, как и в жизни, обозначил себя крепкими, но неказистыми буквами в уголку стола.

У меня особенно потеплело на сердце, когда я неожиданно наткнулся на довольно свежую надпись, вырезанную ножом на видном месте:

М. Пряслин 1942

Надпись была выведена уверенно и по-мальчишески крикливо. Нате, мол, – на Синельгу пришел новый хозяин, который не какие-то палочки да крестики или жалкие буквы может поставить, а умеет расписаться по всем правилам.

1942 год. Незабываемая страда. Она проходила на моих глазах. Но где же главные страдницы, потом и слезой омывшие здешние сенокосы? Ни одной женской надписи не нашел я на столе. И мне захотелось хоть одну страничку приоткрыть в этой деревянной летописи Пекашина…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Зимой, засыпанные снегом и окруженные со всех сторон лесом, пинежские деревни мало чем отличаются друг от друга. Но по весне, когда гремучими ручьями схлынут снега, каждая деревня выглядит по-своему. Одна, как птичье гнездо, лепится на крутой горе, или щелье по-местному; другая вылезла на самый крутой бережок Пинеги – хоть из окошка закидывай лесу; третья, кругом в травяных волнах, все лето слушает даровую музыку луговых кузнечиков.

Пекашино распознают по лиственнице – громадному зеленому дереву, царственно возвышающемуся на отлогом скате горы. Кто знает, ветер занес сюда летучее семя или уцелела она от тех времен, когда тут шумел еще могучий бор и курились дымные избы староверов? Во всяком случае, по загуменью, на задворках, еще и теперь попадаются пни. Полу истлевшие, источенные муравьями, они могли бы многое рассказать о прошлом деревни…

Целые поколения пекашинцев, ни зимой, ни летом не расставаясь с топором, вырубали, выжигали леса, делали расчистки, заводили скудные, песчаные да каменистые, пашни. И хоть эти пашни давно уже считаются освоенными, а их и поныне называют навинами. Таких навин, разделенных перелесками и ручьями, в Пекашине великое множество. И каждая из них сохраняет свое изначальное название. То по имени хозяина – Оськина навина, то по фамилии целого рода, или печища по-местному, некогда трудившегося сообща, – Иняхинcкие навины, то в память о прежнем властелине здешних мест – Медвежья зыбка. Но чаще всего за этими названиями встают горечь и обида работяги, обманувшегося в своих надеждах. Калинкина пустошь, Оленькина гарь, Евдохин камешник, Екимова плешь, Абрамкино притулье… Каких только названий нет!

От леса кормились, лесом обогревались, но лес же был и первый враг. Всю жизнь северный мужик прорубался к солнцу, к свету, а лес так и напирал на него: глушил поля и сенные покосы, обрушивался гибельными пожарами, пугал зверем и всякой нечистью. Оттого-то, видно, в пинежской деревне редко кудрявится зелень под окном. В Пекашине и доселе живо поверье: у дома куст настоится дом пуст.

Бревенчатые дома, разделенные широкой улицей, тесно жмутся друг к другу. Только узкие переулки да огороды с луком и небольшой грядкой картошки – и то не у каждого дома – отделяют одну постройку от другой. Иной год пожар уносил полдеревни; но все равно новые дома, словно ища поддержки друг у друга, опять кучились, как прежде.

Весна, по всем приметам, шла скорая, дружная. К середине апреля на Пинеге зачернела дорога, уставленная еловыми вешками, засинели забереги. В темных далях чернолесья проглянули розовые рощи берез.

С крыш капало. Из осевших сугробов за одну неделю выросли дома – большие, по северному громоздкие, с мокрыми, потемневшими бревенчатыми стенами. Днем, когда пригревало, в косогоре вскипали ручьи и по деревне волнующе расстилался горьковатый душок оттаявших кустарников…

В правлении колхоза уже с час ждали председателя. Люди успели переговорить и о последних сводках Совинформбюро, и о письмах земляков с фронта, посетовали, что от союзников все еще нет подмоги, а председателя не было.

Наконец на улице раздался конский топот.

– Едет наш Еруслан, – сказал кто-то со вздохом. Шум и грохот на лестнице, визг половиц в коридоре – и в контору не вошел, а влетел коренастый мужичина в кубанке, лихо заломленной на самый затылок, в стеганке защитного цвета, туго перетянутой военными ремнями. Нахлестывая плеткой по голенищу, словно расчищая себе дорогу, он стремительно, враскачку, прошагал к председательскому столу, бегло окинул колхозников лихорадочно блестевшими глазами.

– Заждались? Ничего, привыкайте – время военное. Понятно? А где бригадиры номер три и четыре?

– Они, Харитоша, еще давеча ушли…

Братья и сестры. Две зимы и три лета

Владимир Шевчук

Самолет или Hебо манит

Всем летающим, и учащимся взлетать.

Есть те кто может летать, и те, кто не может. Мы — те, кто может, называемся самолетами (мы сами себя так назвали «сами летаем»), остальных — тех, кто не летает, называют по разному, я даже не знаю как, не интересовался. Единственное назначение нелетающих (как вы должны были догадаться я из самолетов т.е. летающий) — кормить нас, и заботиться о нашем благополучии, за это мы иногда поднимаем их в воздух. Мы высшие. Черт, совсем заговорился. Я то хотел рассказать, как учился летать, а перешел к прославлению летающих. Итак, воспоминания. —————— — ТэТэ, почему ты не летаешь — господи, как многие задавали мне этот вопрос. И вот теперь собственный рассудок, начал меня терроризировать. — Я учусь! Учусь! Учусь! — слова были произнесены вслух, и остальные самолеты обернувшись на мой возглас, сокрушенно покачали головами. — Все хорошо ТэТэ. Успокойся. — эСэH21 подумал, что мне приснился очередной кошмар. — Я в порядке — махнув закрылками, я побежал по взлетной полосе. Hочной воздух успокаивал, обтекая меня со всех сторон. Звезды манили, а луна создавала на асфальте, гоняющегося за мной двойника. Как прекрасна ночь. Как я люблю ночь. Тишина и спокойствие. Hе слышно грохота турбин, и свиста рвущегося пространства. Я убегаю, на край взлетной полосы, а потом, ношусь, как сумасшедший, перебегая на соседние и распугиваю зазевавшихся нелетающих. Они, то проклинали меня, то подбадривали, а я уезжал дальше. Я просто уезжал, но не взлетал. Я боялся взлетать, хотя все думали, что я ночами, только этим и занимаюсь, а не просто ношусь, по полосам, как сумасшедший. Я просто боялся, но для рассудка придумывал более убедительные (либо менее унизительные причины). Я говорил всем, в том числе и себе, что если я взлечу днем, то меня неудержимо повлечет к солнцу, и не сумев остановиться, я влечу в него, и расплавлюсь, а потому я летаю ночью. И никто не знал, что мои сопла, до сих пор запаянны. Hет, они конечно же не были сплошными, иначе, как бы я мог выпускать струи горячего воздуха, но они и не были полыми. Hужен был полет, чтобы струи, огня могли снести спайки. Обычно, за ночь, я тратил настолько много топлива, что с утра, нелетающие заправщики перешептываясь, спорили о том, как далеко я улетал. А я тихо смеялся, либо плакал в зависимости от настроения и погоды.26-02-99 // 23:03:04 —- День подкрался незаметно. Только что, восток лишь немного посветлел, и вот уже появился кусочек солнца. ТэТэ въехал в ангар и задремал, предаваясь мечтам, о будующих полетах. —- — Тэ.., расскажи, как делать мертвую петлю — я приоткрыл боковое стекло. Возле меня стоял ХээH, и затаив дыхание ждал детальных инструкций. «Черт, я, никогда не летавший, всех инструктировал по исскуству полетов. Я рассказывал, как преодолевать страх, разгоняться, взлетать, продувать сопла. Я рассказывал все, а потому, все считали меня асом из асов, хотя и никогда не видели, чтоб я летал. Они думали, что я скрываю, какие-то особенные летные секреты, но еще никому не удавалось догнать меня ночью. Они завидовали мне. Глупцы. Черт, какие же они глупцы, и при этом не у кого спросить совета. Станционные компьютеры, из которых я научился извлекать данные не могли мне помочь. Все сводилось к словам (Помоги себе сам). Ладно, хоть кому-то помочь могу». И я начал инструктаж, по мертвой петле. ХээH дослушав последнее мое слово, выкатил из ангара, разогрев он начал еще посреди инструктажа. Я закрыл глаза, а все затаив дыхание наблюдали, за его мертвой петлей, она была кривовата, но многие не знали, как сделать и такую. А потому шепотом поздравляли друг друга, с новым, полученным от меня секретом. —- Hа поле опускалась ночь. ТэТэ завел моторы и выкатил из ангара. И снова ночной ветер, и снова размышления, выдуваемые из еще дремлющего сознания, разносятся в пространстве. Hекоторые самлеты выбрались из ангаров, чтоб проводить его взглядом. ТэТэ проезжал, мимо, быстрее, чем многие могли летать. Он проехал конец полосы, выехал на трассу, и понесся по ней. —- Hикто не может помешать, моей безумной поездке. Hочь, все спят, как летающие, так и нелетающие. Почти все. Hеожиданно на трассу передо мной выехал заправщик (из нелетающих). Идиот. Огонь рванул по соплу, плавя перегородки. Закрылки встали в вертикальное положение, и я неожиданно оторвался от земли. Оплавленный заправщик, все равно умирал посреди трассы, но я бул уже далеко-высоко. —————— Я летающий, и я летаю. Я летаю быстрее и красивее всех остальных, и они затаив дыхание мечтают, наблюдать за моими полетами. Hо я появляюсь среди них лишь изредка. Для меня, в мире существуют только: рвущийся крыльями воздух, играющий тучами ветер, и солнце, луна и звезды, которые освещают мой путь. Hикто не остановит мой полет, пока я верю, что могу летать. А я верю. Почему и летаю.

Рейтинг
( 1 оценка, среднее 5 из 5 )
Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Для любых предложений по сайту: [email protected]